Читаем без скачивания Расстрелять! – II - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Армянки оживают — в вагоне только свои, улыбаются, разглаживают лица ладонями, скоро конец их мучениям, скоро их встретят мужья. Мужчины боятся ездить по дороге Баку-Кафан, могут убить, поэтому весь скарб перевозят женщины, немолодые, сухонькие женщины. Когда они тащат на себе узлы, на их худых, цыплячьих шеях вылезают все жилы, а мужчины боятся ездить: могут убить.
Потом они рассказывали про Сумгаит, про нападение на роддом, как младенцев выкидывали в окна, разрывали, отрезали им головы. Всё это рассказывается быстро, почти скороговоркой, переходя с русского на армянский, и я уже половину не слышу, опять нарастает этот ужас, страх, Господи, как от него уйти? Я покрываюсь гусиной кожей, мне просто холодно, холодно, трясёт. Очень хочется, чтоб они замолчали. Конечно, они не очевидцы и рассказывают только с чужих слов, но когда они это говорят, я верю сразу, и у меня глаза начинают вылезать из орбит. Господи, ад не под землей, он на земле, а люди — чудовища.
В купе входит мужчина. Он садится, долго слушает — толстый, старый, с большим животом, с большой головой. Он включается в разговор и говорит, что во всех армянских посёлках готовили такую же резню, как и в Сумгаите, но здесь армяне были готовы — ждали их. А они пронюхали и не пришли. Трусы. Могут резать только женщин и детей, да и то, когда десять на одного. Нет, их тоже надо было резать: здесь в Кафане и в Ереване. Когда они почувствуют силу, резня прекратится, а если их сейчас не порезать, то они ещё сделают резню. Надо показать силу. Когда они почувствуют силу, резня прекратится.
Я ловил себя на том, что то, что он говорит об ответной резне, мало меня возмущает. Скорее всего, я просто устал от дороги, от всех этих разговоров, от ненависти. В какой-то момент я перестаю его слушать, я начинаю наблюдать за его лицом, за его влажным ртом; у него движется только рот, а в остальном он неподвижен: неподвижны глаза, руки, сложенные на бедрах, неподвижно тело — этакая гора мяса и сала. Я замечаю, что он небрит и как-то очень волосат, что волосы растут у него даже на лбу, под глазами, на пальцах рук, торчат из ушей, ноздрей, бровей. Какое-то время он ещё говорит и говорит про резню и про то, как было бы хорошо, если бы армяне тоже… потом он замолкает и молчит, потом, неожиданно вздрагивая, вздыхает — длинно, тихо, как-то неожиданно тихо для такого большого тела. Женщины тоже молчат. Все устали.
Когда поезд подходит к Кафану, все снова оживают, на лицах сразу улыбки, все хватают сразу узлы и тащат их к выходу, говор, лучезарность, руки, вцепившиеся в узлы и чемоданы, прощание, пожелания всего хорошего, например здоровья; поезд останавливается, дёрнувшись напоследок, и говорящая людская колбаса выдавливается к выходу, чтоб исчезнуть в двери и из моей жизни навсегда.
Кафан. Маленький, пустынный вокзальчик с буфетом — туалетом — залом ожидания. Когда-то здесь было оживлённо, сейчас — пусто. Кафанские азербайджанцы уезжали отсюда огромными семьями, от мала до велика, с такими же узлами и зеркалами, с какими армяне уезжали из Баку,— перевозка рухляди с места на место. Что может быть нелепее этих узлов и чемоданов, старых, облезлых, когда люди, бросив всё, едут в никуда, когда рушится мир, когда в душе стариков поселяется ноющая пустота, а в душе молодых — злоба, но они цепляются за эти свои кастрюли — последние осколки прошлого, они прижимают их к себе, как бы защищаясь этими осколками от зияния будущего.
— Зачем живёт такой народ!
Говорящий, армянин-буфетчик, вскидывает руку знакомым жестом, ладонью вперёд, он только что отказался продавать минеральную воду двум азербайджанцам, случайно зашедшим в буфет перед отходом бакинского поезда, и теперь ораторствует:
— Ненавижу этих турков! Ненавижу! Зачем живёт такой народ! Зачем? Грязные, пятнадцать детей имеют. Это наша земля! Разве Азербайджан раньше был? Они, турки, тупые, только улицы могут подметать. Надо взять один раз атомную бомбу и всех убить! Наши ученые её уже делают. Да! Делают!
Произнесено по-русски и специально для меня. Полная безграмотность при уважительном и даже трепетном, со счастливым сияньем, отношении к своим ученым — академикам, выдающимся армянам, которые в конце концов изобретут бомбу и ахнут её с улыбкой облегчения на проклятый Азербайджан из последних сил.
Я не стал ничего ему говорить ни об известных истинах, ни о том, что не он дал жизнь азербайджанскому народу и не ему её отнимать. Разговоры бесполезны. Я видел, что всё его лицо от лба до подбородка при одном только упоминании о «турках» обрастает, как щетиной, яростным презрением, губы топорщатся, обнажая крупные зубы, отлакированные слюной.
В Каджаране мне показали сожжённый сарай. В нём заживо сожгли корову с телёнком. Владелец её был азербайджанцем, он был женат на русской. Корову сожгли ночью, она ужасно мычала. «Как плакала»,— говорила мне тётя Тамара. Азербайджанец взял жену и уехал на следующий день. Детей у них не было. Дверь квартиры он оставил открытой настежь. Из вещей он ничего не взял.
После сумгаитских событий кафанские армяне со всего города толпой охватили и выдавили семьи азербайджанцев на вокзал, где эти семьи жили потом по несколько суток, дожидаясь своей очереди на поезд. Армяне стояли плотной стеной, играл оркестр, и ни один азербайджанец не мог покинуть пределов вокзала. Уезжая, азербайджанцы продавали армянам-соседям за бесценок своих коров, баранов, кур, гусей, кровати, мелкую утварь, свои дома и огороды — за бесценок, а где-то и просто так: только возьмите, не пропадать же коровам. Ослов выпустили на волю, армянам они не нужны. Зимой эти животные погибнут от бескормицы и мороза, сейчас они ходят на выпас сами, возвращаются по привычке в брошенные дворы, роются в мусоре.
Я заходил в один такой азербайджанский двор; армяне, приехавшие из Баку, их не занимают: городской житель не знает, что ему делать с землей. Во дворе колодец, дрова, забытые алюминиевые миски, брошенные старые одеяла и щемящая тоска. Из Кафана уезжали дворники, мусорщики, рабочие-шахтеры, феллахи, продававшие самые дешёвые овощи и фрукты, из Баку уехали каменщики, врачи, инженеры, учителя, портные и ювелиры. Эти людские потоки перетекли из государства в государство, чтоб осесть в них и никогда больше не восстановиться в своём прежнем качестве.
Кафан, маленький, вытянутый городок, копошащийся у горных подножий, с аллеями, клумбами, фонтанами, с многоэтажными домами-дебилами, этакими морскими губками из розового туфа, присосавшимися к розовым скалам; Кафан, торгующий на базаре, неуступчивый, упрямый в ценах, продающий-покупающий, глубоко восточный, без примеси христианства городок, с мусульманскими повадками-ухватками, ленью, с больницами-магазинами, до боли похожими на любые больницы-магазины из предместьев Баку; Кафан, разлапистый, небритый по утрам, пахнущий свежеснятыми с ноги туфлями, сидящий целыми днями у дороги на корточках, дурно одетый, носящий в жару пиджаки, но носящий их так, что в наклоне полы пиджака задираются, рубашка выдёргивается из штанов, обнаруживая кусок голой поясницы; Кафан, не читающий книг, не думающий, живущий суммарной жизнью, напоминающей бытие растений; Кафан, убожество которого глядит изо всех щелей.
В центре Кафана, у пересечения всех дорог, на каменном стержне вознесён и насажен каменный памятник Давид-беку на лошади — знаменитому армянскому царю, воевавшему с турками. Лошадь и Давид-бек распластались по воздуху. Давид-бек увековечен в кирзовых сапогах, и лошадь у него выглядит очень натурально. Я шагнул под памятник, вскинул голову и посмотрел на это произведение со стороны копыт. Лошадиные гениталии были изображены с большим мастерством: умело включенные в композиционное единство, они более всего напоминали пулемёт «максим», выкатившийся из пулеметного гнезда. Вот я и в горах. Кавказские горы, сверху напоминающие брошенную наземь медвежью шкуру, слишком огромную для того маленького пространства, что ей отведено, а потому бугрящуюся хребтами, ограниченную вытертыми, лысыми изломами, сбегающую волнами холмов, с лоснящейся шерстью — плотными лесами, с проблёскивающими среди ветвей ручейками, стекающими, как пот.
Душный, воняющий подмышками автобус за час дотащил меня от Кафана до Каджарана — махонького городишки, зажатого в складках гор, где рядом с пятиэтажными домами притулились сараи с живностью, где по голым горным склонам разбросаны огороды с цветущей картошкой, с ползущей вверх по частоколу фасолью лоби — любимой здешней едой, где по дорогам бродят коровы, ослы и телята, где отары овец запруживают улицу и движутся под окрики чабанов, под свирепые оскалы кавказских овчарок, где цветущий чабрец наполняет всё твоё существо сладким дурманом, где кизил, ежевика, орех словно наперегонки наползают на склоны, где, вдыхая воздух, хочется петь, где живёт тётя Тамара, сестра моей тёщи, с которой мы ходим собирать травы, и её сыновья Марут и Мартун, которые называют меня братом.